К.К. СЛУЧЕВСКИЙ (1837–1904)

Константин Константинович Случевский, пожалуй, даже не «поэт противоречий» (как его часто называют), а «поэт-противоречие». Трагедийная основа его творчества никак не хочет согласовываться с благополучной биографией и карьерой.

Сын сенатора, в молодые годы блестящий офицер и доктор философии, а затем преуспевающий чиновник, дослужившийся до члена Совета министра внутренних дел и гофмейстера двора, обеспечивший себе под старость покойное уединение на берегу Финского залива. Благополучная «издательская» судьба: немалочисленные журнальные публикации, десять отдельных книжек стихов и прозы и шеститомник 1898 года.

Неспокойны, «неблагополучны» сами стихи Случевского – начиная с первых опытов 1850-х и громкого общероссийского дебюта в «Современнике» (1860, № 1), вызвавшего и восторги (А. Григорьев), и насмешки («искровцы»), и заканчивая «Загробными песнями», написанными незадолго до смерти, в 1902 г.

Установить, чей он «сын» или «младший-брат» в поэзии, гораздо сложнее, чем во «внешней» жизни. Его называют поэтом интеллигенции, поэтом умирающей духовной аристократии, последним поэтом «золотого века». По предельной напряжённости мысли он сопоставим с Тютчевым (ср., например, «Silentium!» и «Молчи! Не шевелись! Покойся недвижимо…»), по обнажённо-пессимистической оценке поколения, к которому принадлежал, – с Лермонтовым («Дума» и «Мельчают, что ни день, людские поколенья…»), в балладах (напр., в «Горящем лесе») проступает опыт Жуковского, в народных мотивах – традиции Некрасова. Е. Евтушенко считает, что он «соединил язвительный ум князя Вяземского с поэтикой Баратынского».

Однако Случевский, несмотря на собственное подчёркивание преемственности (например, активнейшая и разнообразная работа по популяризации пушкинского творчества и подготовке пушкинского юбилея в 1899 г.), несмотря на биографическую символику (знаменитые «пятницы Полонского» превратились после смерти последнего в «пятницы Случевского»), резко оригинален. И в первую очередь эта оригинальность заключается в его своеобразной философичности. Как и его современник «космист» Николай Фёдоров, он напряжённо размышляет о смерти и бессмертии – в поэмах и стихах разных жанров и циклов, в прозаическом «Профессоре бессмертия». Однако если философ Фёдоров умозрителен и «проективен», то поэт Случевский в большей степени интуитивен, и место умозрения занимает у него прозрение.

Он пишет» «пуская мысль на мысль», о самом главном, «предельном» – и требующем предельного напряжения ума, а потому не удивительно, что в стихах появляется и образ человека, который не выдержал такого напряжения («В больнице всех скорбящих»). Но именно он, сумасшедший, теперь «осмеивает нас», а не наоборот. Обращает на себя внимание не то чтобы парадокс, но очень многозначительная формула в финале этого стихотворения: «Да кто ж, поистине, скажите, кто из нас / За долгий срок не потемнел душою?»

Ещё более решительно «переворачиваются» привычные представления о мироустройстве и месте человека в нём в стихотворении «LUX AETERNA» («Вечный свет»): «И мнится при луне, что мир наш – мир загробный…». Стихи Случевского – практически в любом жанре – это песни такой вот «потемневшей души», соприкасающейся с «миром загробным». Души то борющейся, то замирающей в ужасе перед «воплощением зла», то просветляющейся в воспоминаниях (цикл «Песни из “Уголка”»), то отступающей перед демонизированным сознанием (цикл «Мефистофель»).

Вряд ли кто-то из русских поэтов XIX в. может соперничать со Случевским по частоте появления кладбищенского мотива.

Уже одно из первых (<1859>) стихотворений начинается шокирующими традиционное восприятие строчками:

Я видел своё погребенье.
Высокие свечи горели,
Кадил непроспавшийся дьякон,
И хриплые певчие пели.

Но это всё же ещё не «Загробные песни» с их иллюзией полной реальности ощущений; здесь «вымышленность» картины сопровождается и подчёркивается её сатиричностью:

Объелись на сытных поминках
Родные, лакеи и гости.

Неслучайность этого мотива в ранней лирике Случевского подтверждается другим стихотворением, с характерным названием «На кладбище». Бездействие и отрешённость лежащего «на гробовой плите» героя лишь подчёркивает вызывающий, провоцирующий характеп стихов, в центре которых – монолог невидимого мертвеца, предлагающего живому поменяться с ним местами. Не удивительно, что именно эти стихи (наряду с «Ходит ветер избочась…») вызвали едкие насмешки критиков демократического лагеря.

Впрочем, и в стихотворении с совершенно по-иному звучащим названием («Невеста»), не случайно, надо полагать, помещённом в цикл «Женщина и дети», мы встречаемся с тем же шокирующим смешением «цветущего» и мёртвого:

В пышном гробе меня разукрасили, —
А уж я ли красой не цвела?
Восковыми свечами обставили, —
Я и так бесконечно светла!

Однако даже на этом фоне выделяются поздние циклы «Загробные песни» и «В том мире», в которых автор, подобно Данте, пытается приоткрыть человеку тайны «того» мира – и тем самым, может быть, как-то гармонизировать предощущение неизбежного конца земного существования. Одно из сильнейших стихотворений в «Загробных песнях» – «Я лежал и бессилен, и нем. Что со мной…» – являет собой «одну из картин толчеи мозговой» умирающего (или находившегося в состоянии клинической смерти) человека.

Это картина опустевшей после бесконечного пиршества Смерти земли, над которой она, Смерть, летает в отчаянной и тщетной надежде найти хоть одну оставшуюся жизнь:

Смерть отпрянула к звёздам! Своим костяком,
Словно тенью, узор их застлала
И, упавши на землю в ущельи глухом,
Обезумела Смерть… Голодала!

Стихотворение завершается неожиданным описанием «бесплотного» Воскресения:

И накинулась Смерть на ближайшего к ней,
На меня! Плоти нет! Привиденье!
Только краски и свет, только лики людей…
Трубный глас… Началось Воскресенье…

Для художественных построений Случевского (как и многих поэтов-философов) свойствен «структурообразующий» мотив двойственности.

Он и в прямых декларациях:

…Я Богу пламенно молился,
Я Бога страстно отрицал..

(«Я видел Рим, Париж и Лондон…»)

Он и в композиции стихотворений, многие из которых проводят свойственную натурфилософской лирике параллель между жизнью природы и жизнью человека. Однако Случевский и здесь оригинален. Часто, начав с описания какого-нибудь несущественного случая, объекта, он проводит неожиданную масштабную аналогию, одним поэтическим «жестом» поднимается к философскому обобщению. Так, отдалённое «мелькание» отмечающих какой-то праздник поселян издали можно принять и за драку – как и (вот он, поэтический «взмах»!) всю человеческую жизнь:

Праздник жизни, бойня жизни,
Клики, говор и туман…
Непонятное верченье
Краткосрочных поселян.

(«Лес густой; за лесом – праздник…»)

Изначальная философичность лирики Случевского обусловила и акцент на понятии и высказывании, а не на формально-содержательном единстве. Отсюда, например, такое множество абстракций (в противовес конкретно-образному началу), отсюда небрежение формой (например, тавтологическая, «детская» рифмовка «прошло» – «отошло» в «Когда бы как-нибудь для нас возможным стало…». Оттого же, может быть, и многостопность стиха Случевского. Велика, например, доля шестистопного ямба – размера раздумчивого, «вместительного». В «Воплощении зла» на такой строке умещается до десяти слов! Плотно вещество такого стиха, в котором Гармония, кажется, с готовностью уступает ведущее место Смыслу.

Но насколько тяжеловесны и порой неуклюжи его многостопные и многострочные размышления – настолько совершенны, изящны образы-миниатюры! Их у Случевского наберётся немало: «В костюме светлом Коломбины…», «Упала молния в ручей…», «Сквозь листву неудержимо…».

Упала молния в ручей.
Вода не стала горячей.
А что ручей до дна пронзён,
Сквозь шелест струй не слышит он.

Зато и молнии струя,
Упав, лишилась бытия.
Другого не было пути…
И я прощу, и ты прости.

В этом маленьком шедевре Случевского – и не всегда находимая у него гармония звука и смысла, и свидетельство гуманистической основы его творчества, и, возможно, намёк на то, какими могли быть его стихи, если бы он сознательно не подчинил их всепоглощающему размышлению о бренности и бессмертии человека.

«Молния» Случевского упала не в ручей, а в широкую и глубокую реку русской поэзии – как раз перед тем, как та приняла в своё русло приток под названием «модернизм».

В. Брюсов, Н. Гумилёв и другие поэты Серебряного века «услышали» Случевского и стали его внимательными читателями. Воздействие Случевского на модернизм бесспорно, хотя и локально.

После нескольких десятилетий забвения, во времена «оттепели», началось возвращение Случевского отечественному читателю, изучение его творчества. Особенно активно этот процесс идёт в последнее десятилетие.

scroll