Ф.И. ТЮТЧЕВ (1803–1873)

Фёдор Иванович Тютчев родился в селе Овстуг Брянского уезда Орловской губернии. Годы его учения в основном начались после переезда Тютчевых в Москву. В конце 1812 г. учителем Тютчева становится поэт С.Е. Раич (Амфитеатров), что значительно ускорит развитие его литературного дарования. «Необыкновенные дарования и страсть к просвещению милого воспитанника изумляли и утешали меня, – восторженно отзывался о своем ученике Раич, – года через три он уже был не учеником, а товарищем моим, – так быстро развивался его любознательный и восприимчивый ум!». С помощью Раича Тютчев не только оказался основательно подготовленным для поступления на словесное отделение Московского университета (в ноябре 1821 г. Тютчев закончил университет со степенью кандидата словесных наук), но и осуществил первые свои поэтические опыты – «Любезному папеньке», «На новый 1816 год», «Урания», в которых уже начали сказываться философичность и космичность, характерные для будущего его лирического творчества

В последующие годы, когда Тютчев уже находился в Мюнхене (поступив на службу в Государственную коллегию иностранных дел, он был «причислен к миссии в Мюнхене сверх штата»), поэт не прекращал общения со своим учителем. Раич настойчиво вёл Тютчева в мир литературы. В альманахах «Новые Аониды», «Северная лира» и журнале «Галатея» Раич печатает тютчевские стихи, а Тютчев впечатляюще воспроизвел его романтическое мироощущение в стихотворении 1825 г. «Проблеск». И не случайно Тютчев уже в июле 1836 г., обсуждая с И.С. Гагариным вопрос о публикации его стихотворений, советовал ему обратиться «к Раичу, проживающему в Москве; пусть он передаст вам всё, что я когда-то отсылал ему и что частью было помещено им в довольно пустом журнале, который он выпускал под названием “Бабочка”» (так Тютчев назвал журнал «Галатея»).

Еще раньше Тютчев с помощью Амалии Крюденер (это её Тютчев представит в стихотворении «Я помню время золотое…» в воздушном образе «младой феи») переправил свои стихи в Петербург. Более никакой заботы о печатании своих стихов в пушкинском журнале «Современник» Тютчев не проявлял, и позднее он будет это делать без особого энтузиазма. В творческом сознании Тютчева постоянно шла борьба с тем эстетическим императивом, о котором он писал из Мюнхена Гагарину в мае 1836 г.: «Ах, писание страшное зло, оно как бы второе грехопадение бедного разума, как бы усиление материи…» Безусловно, эта борьба сильнейшим образом способствовала достижению поразительного художественного совершенства тютчевских текстов, что сполна проявилось в цикле «Стихотворения, присланные из Германии», опубликованном в третьем и четвертом томах «Современника» за 1836 г.

Самым загадочным в этом цикле является его превращение из «неавторского» в «авторский». Тютчев не мог приложить свою руку к тому, чтобы 24 стихотворения обрели то композиционное единство, которое характерно именно для «авторских» лирических циклов (от пролога до финала в определённом композиционном ритме варьируются стихотворения натурфилософские и экзистенциальные с четким выделением вершин – «Весенние воды», «Цицерон», «Я помню время золотое…», «SilentiumU, «О чем ты воешь, ветр ночной?..», «Сон на море», «Не то, что мните вы, природа…»). И такое же чёткое обозначение финального стихотворения «Душа моя, Элизиум теней…», где не без риторического нажима выделено романтическое «двоемирие»:

Душа моя, Элизиум теней,
Что общего меж жизнью и тобою!
Меж вами, призраки минувших, лучших дней,
И сей бесчувственной толпою?..

Тютчевские тексты сплотились в художественное единство «авторского» цикла потому, что им суждено было принести весть о новой поэтической эпохе. Произошла первая встреча разных эпох («пушкинской» и «тютчевской»), что и зафиксировалось в четвертом томе «Современника»: после «Ф.Т.» сразу следует «Капитанская дочка» А.С. Пушкина. Разумеется, пушкинская традиция в поэтике Тютчева занимает положение доминантной. В стихотворении «29-е января 1837» Тютчев пишет о вечной жизни, уготованной пушкинскому гению:

Тебя ж, как первую любовь,
России сердце не забудет!..

Пушкинским гении освещал творческии путь Тютчева. А то противостояние между ними, о котором в свое время убедительно писал Ю.Н. Тынянов, было предопределено неизбежным конфликтом разных поэтических эпох. Цикл «Стихотворения, присланные из Германии», выдержав это испытание за счет чуть ли не абсолютной внутренней сплоченности, явил миру цельный художественный мир Тютчева. Тютчев как творец этого мира настолько потряс Л.Н. Толстою, что он скажет: «Без него нельзя жить».

Конечно, когда Толстой произносил эти слова (они воспроизведены в «Дневнике» В.Ф. Лазурского), он имел в виду, прежде всего то, что чарующие, эстетически покоряющие, страстные ямбы Тютчева – поэтическое чудо, сотворить которое мог только гениальный поэт. В этих толстовских словах такое же восхищение и поклонение, какое пережил А.А. Фет, многие годы стремившийся разгадать «тайну» поэзии Тютчева:

Вот наш патент на благородство, —
Его вручает нам поэт;
Здесь духа мощного господство,
Здесь утончённой жизни цвет.

Великое счастье – наслаждение высоким искусством. По мысли Толстого, Тютчев способен одарить этим «счастьем» всех, кто войдет в его поэтический мир. Но тютчевская поэзия – это не только поэзия счастья, но и поэзия ужаса, порождаемого «злой жизнью», в поэтическом постижении которой Тютчев проявил поразительное бесстрашие. Только это бесстрашие удержало вдохновение Тютчева, когда он создавал такие стихи:

И чувства нет в твоих очах,
И правды нет в твоих речах,
И нет души в тебе.
Мужайся сердце до конца:
И нет в творении творца!
И смысла нет в мольбе!

«Злая жизнь» лишена «души», поэтому она столь страшна. «В этом бездонном отчаянии всего ужаснее то, что оно такое тихое, ясное: чем яснее, тем бездоннее», – писал об этом стихотворении Д.С. Мережковский.

Это «бездонное отчаяние» порождает тютчевский эстетизм, которым пронизано каждое его стихотворение. Из этого поэтического мрака вырывается тютчевский призыв: «Живя, умей все пережить: // Печаль, и радость, и тревогу». И еще более понятным становится толстовское суждение о Тютчеве: его поэзия вдохновляет на продолжение жизни даже тогда, когда сама жизнь кажется уже невозможной. Даже тогда, когда подступает смерть:

Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаём
Себя самих – лишь грёзою природы.

Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.

Эти стихи написаны Ф.И. Тютчевым 17 августа 1871 г. Незадолго до этого, 11 декабря 1870 г., Тютчев, прощаясь с умершим братом, писал:

Бесследно всё – и так легко не быть!
При мне иль без меня – что нужды в том?
Всё будет то же – вьюга так же выть,
И тот же мрак, и та же степь кругом.

Дни сочтены, утрат не перечесть,
Живая жизнь давно уж позади,
Передового нет, и я, как есть,
На роковой стою очереди.

Стихотворения «Брат, столько лет сопутствовавший мне…» и «От жизни той, что бушевала здесь…», конечно же, обладают каждое своей собственной поэтикой. Но в то же время они настолько близки, что воспринимаются почти как одно стихотворение, по крайней мере, без всякого художественного напряжения они складываются в поэтическую дилогию. И эта поэтическая дилогия возникает в завершении творческого пути поэта. Смерть брата («И ты ушел, куда мы все идём…») и предчувствие своей смерти – Тютчеву остается жить совсем немного («На роковой стою очереди») – предопределили трагическую тональность лирического повествования. Реквием и исповедь формируют поэтику первой части дилогии, а философское отвлечение возникает лишь в третьей строфе.

Из этой строфы вырастает вторая часть дилогии – стихотворение «От жизни той, что бушевала здесь…», уже с иной тональностью. Это философская поэтика, потому что все уровни организованы философским началом. Тютчевское слово в результате становится философско-поэтическим словом.

Отчетливо видно, что части дилогии объединяются по двум резко противоположным принципам. Первый – это принцип соответствия, который требует художественной солидарности. И такая солидарность здесь, безусловно, есть. Она настолько сильная, что третья строфа, например, может найти место во втором стихотворении. В этом случае не возникает ни ритмических, ни стилистических, ни композиционных диссонансов.

Другой принцип – это принцип художественного несовпадения. Суть его в том, что один и тот же смысл воспроизводится по-разному. Несовпадение возникает в художественной форме. Второе стихотворение постепенно (всё же в первых двух строфах есть доля описательности) обретает форму философского эссе на тему смерти.

Художественное сочетание этих принципов и создает художественную целостность дилогии. Благодаря им органично сочетаются два противоположных начала: лирическая экспрессия и философская манифестация, что является определяющей особенностью тютчевской поэтики в целом. Эта поэтическая дилогия В структурном отношении завершает художественную систему Тютчева. И не только в структурном отношении. Символический образ смерти, созданный Тютчевым в этой дилогии, стал той художественной доминантой, которая предопределила почти все содержание его прощальных произведений.

Тема смерти вообще постоянно присутствует в лирическом творчестве Тютчева. Она является неотъемлемой частью поэтики оппозиции «бытие – небытие», которая отчётливо выделена в лирике Тютчева Ю.М. Лотманом. Именно эта поэтика сильнейшим образом способствовала воплощению романтического мироощущения Тютчева. Противостояние смерти как романтический мотив стало опорным элементом этой поэтики. Но все же в позднем творчестве Тютчева образ смерти заслоняет все остальные образы. Он становится в своей художественной функции всеобъемлющим, потому что в глубинах поэтики смерти содержится еще и образ свободы.

Как известно, образ свободы является доминантным в поэтике русского романтизма. Тютчевская поэтика находится отнюдь не за пределами этой художественной закономерности. Но у Тютчева зачастую образ свободы возникает не через детализированные художественные описания, а через лирический подтекст, который является производным от образа смерти. Через лирический подтекст образ смерти в поэтике Тютчева сочетается с образом свободы.

Такое переплетение художественных противоположностей в поэтике Тютчева обусловливает появление романтического гротеска. Вся эта художественная триада (образ смерти – образ свободы – гротеск) становится главной формой воплощения романтической коллизии, направление развития которой находится в полной зависимости от тютчевской идеи самосохранения человеческого духа. Только в своем духовном мире, по мысли Тютчева, человек обретает абсолютную свободу. Свобода же дает человеку силы в противоборстве с угнетающей прозой жизни (это и есть воплощение романтического конфликта).

Свобода – главное условие самосохранения человеческого духа, только она удерживает от распада романтическую антиномию: человеческий дух – реальный мир. Эта антиномия является основанием психологии тютчевского творчества. Романтическое стремление к свободе выразилось в том, что Тютчев смог укротить в себе желание увидеть свои стихи напечатанными. Он хотел видеть свои стихи такими, какими породил их свободный творческий дух.

Тютчев всецело убеждён в том, что печатать стихи равносильно ограничению свободы. И в этом, естественно, надо усматривать проявление романтического культа свободы – того культа, который так тесно сблизил творческий процесс Тютчева с фольклорным творчеством. В устном творчестве проявляется масксимальная свобода (произведение полностью избавлено от того диктата, который возникает при его подготовке к печати). Именно с такой свободой породнился творческий дух Тютчева, не случайно его устные гениальные экспромты в самых разных речевых жанрах по силе художественного воздействия не уступают стихотворным произведениям. Но в этих поэтических импровизациях Тютчев как творец был более свободен по сравнению с тем, когда он писал стихи (в этих случаях Тютчев всё же не мог окончательно избавиться от мысли, что стихи будут напечатаны).

Возвращаясь к романтической концепции самосохранения человеческого духа, надо отметить еще и особую функцию гротеска. Благодаря гротеску, в художественных пределах которого произошло соединение образов смерти и свободы, Тютчев смог осуществить еще одно глобальное поэтическое противопоставление: трагическая завершенность земного бытия – бесконечность духовного бытия. Свобода как единственная форма самосохранения человеческого духа служит этой бесконечности, а смерть всегда устремлена к тому, чтобы прервать эту бесконечность. В этом смерти усиленно помогает проза жизни.

Проза жизни подтачивает человеческий дух, ограничивая его пределы, а это означает одно: человек начинает терять свою духовную свободу. Такое трагические ощущение возможной потери духовной свободы проникает сознание тютчевского лирического героя:

Как ни тяжёл последний час —
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья, —
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья…

Это стихотворение написано Тютчевым 14 октября 1867 г. Вся его поэтика, основанная на развернутом сопоставлении и художественной гиперболизации («Но для души еще страшней…»), подчинена стремлению найти причину трагедии души. Она – в утрате духовной памяти, что приводит к всевластию смерти, а потому «лучшие воспоминания» становятся здесь символом духовной памяти.

Образ духовной памяти стал художественной сублимацией, проникающей в текст и подтекст всех поэтических произведений Тютчева. В большей степени это относится к тем произведениям, где создается образ «духа». В стихотворении «Наш век», написанном Тютчевым 10 июня 1851 г., этот образ появляется в первом стихе («Не плоть, а дух растлился в наши дни…»), а затем, исчезнув из повествования, уже через подтекст проникает в поэтику психологического гротеска («И жаждет веры… но о ней не просит…»). Образ «духа», отыскав опору в психологическом гротеске, стал тем самым ещё более открытым для «подтексто-вого» взаимодействия с символическим образом духовной памяти. Растление «духа», как это явствует из всей гротескной образности «Нашего века», – результат угасания духовной памяти. И всё это стихотворение, в котором нашлось место даже для сатирических мотивов, создано для поэтического сохранения духовной памяти.

Но элементы сатиры – все же большая редкость в поэтике Тютчева. Мотив сохранения духовной памяти как глубинной основы человеческого бьггия связан с лирическим формообразованием. Слово «вспомнил» становится здесь доминантой:

Я встретил вас – и все былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое —
И сердцу стало так тепло…

Вот здесь, на волне лирической экспрессии, вырвалась на поверхность поэтической реальности тютчевская идея о том, что только духовная память может противоборствовать со смертью. И поэтому в пределах одной метафоры столкнулись онтологические противоположности: смерть и жизнь («В отжившем сердце ожило…»). Поэтический итог этого стихотворения – гротескная метафора, которая затем будет потеснена метафорой жизни:

Тут не одно воспоминанье,
Тут жизнь заговорила вновь, —
И то же в вас очарованье,
И та ж в душе моей любовь!..

Воспоминание стало магическим воплощением «тех лет душевной полноты» (это и есть духовная память). В свою очередь духовная память стала источником жизненной энергии. Две метафоры, таким образом, очертили символический круг, в пределах которого и находится тютчевская поэтика.

В этих же пределах заключен и духовный космос Тютчева. Своего лирического героя Тютчев направляет именно сюда, в глубины его собственной души (здесь круг символизирует не замкнутое пространство, а бесконечность движения но космическому пути). Каждый миг в этом бесконечном движении знаменуется духовными откровениями, которыми живет духовная память. И в этом – сокровенная суть программного стихотворения Тютчева «Silentium!», где мы находим самое полное поэтическое воплощение тютчевской философии духовной памяти:

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звёзды в ночи, —
Любуйся ими – и молчи.

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими – и молчи.

Лишь жить в себе самом умей —
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум.
Дневные разгонят лучи, —
Внимай их пенью – и молчи!…

Перед нами одно из самых таинственных поэтических созданий Тютчева. На первый взгляд, однако, может показаться, что в нем нет никакой таинственности. Здесь много поэтической риторики, а она по своей природе рационалистична. Таинственность всегда сопрягается с иррациональным, но эта стихия изначально подавляется риторическим рационализмом. Призывное «молчи!» – риторическая доминанта, с опорой на которую осуществляется художественная метаморфоза; лирическое повествование обретает форму философского императива («Мысль изреченная есть ложь»), В стилистическом отношении этот императив – порождение поэтической риторики. Таким образом, в стихотворении «Silentium!», как и во многих других, поэтическая телеология на какое-то время подчиняется логике философской идеи. Это, действительно, временное подчинение, но оно все же есть, например, и в стихотворении «Близнецы»;

Есть близнецы – для земнородных
Два божества, – то Смерть и Сон,
Как брат с сестрою дивно сходных —
Она угрюмей, кротче он…

Но есть других два близнеца —
И в мире нет четы прекрасней,
И обаянья нет ужасней,
Ей предающего сердца…

Союз их кровный, не случайный,
И только в роковые дни
Своей неразрешимой тайной
Обворожают нас они.

И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений ~
Самоубийство и Любовь!

Конечно, в «Близнецах» поэтическая риторика ослаблена. Она больше присутствует в незримом пространстве подтекста, чем в самом лирическом тексте. Только во втором стихе второй строфы появляется интонационный взлёт, характерный для риторической стилистики. Но уже одного этого достаточно для того, чтобы философскую логику ввести в поэтику повествования, а потому именно на рациональной основе соединяются «Самоубийство и Любовь». В результате складывается тот императив, который предопределяет трагическое содержание тютчевской философии любви. И здесь особо следует отметить, что этому императиву принадлежат самые важные организующие функции в поэтике психологических и трагических гротесков «денисьевского цикла».

Теперь становится более очевидным, что риторика стихотворения «Silentium!» – это проявление одного из самых существенных качеств тютчевской поэтики. Не случайно Ю.Н. Тынянов так настойчиво связывал его поэтику с русской ораторской поэзией XVIII в.: «Анализ тютчевского искусства приводит к заключению, что Тютчев является канонизатором архаической ветви русской лирики, восходящей к Ломоносову и Державину. Он – звено, связывающее «витийственную» одическую лирику XVIII в. с лирикой символистов». Безусловно, эта традиция способствовала насыщению поэтики Тютчева риторическими формами. Риторическое начало даже образует своего рода «подсистему» в художественной системе Тютчева. Благодаря этой художественной «подсистеме» лирика в пределах всей поэтики Тютчева органично соединяется не только с его публицистическими стихотворениями («Славянам», «Свершается заслуженная кара…», «Гус на костре», «Два единства»), но и со всем циклом философско-политических статей («Россия и Германия», «Россия и Революция», «Папство и Римский вопрос», «Письмо к цензуре в России»). Риторическая «подсистема» – тот художественный атрибут, который философскую публицистику Тютчева уводит в самые глубины его лирической поэтики.

Но этот художественный атрибут служит не только формосвязующим началом. Через обретённую «синтетическую*» форму (риторика – лирический импрессионизм) происходит взаимопроникновение лирической семантики и философско-публицистических манифестаций. В результате идея самосохранения человеческого духа, выраженная в лирической поэтике, сливается с философской концепцией духовного единства человечества. Путь обретения духовного «Я» – это и путь обретения духовного единства. Духовное единство вызовет к жизни тот мир, в котором гармоническое совершенство станет на пути эсхатологической мощи Революции. «Иными словами. Революция – болезнь, пожирающая Запад. Это отнюдь не душа, порождающая движение», – напишет Тютчев в первой главе так и не завершенной книги «Россия и Запад».

Соотнесение публицистического образа Революции с «душой» возникло под напором лирической поэтики. Лирический образ «души» появился здесь для того, чтобы показать: в Революции нет и не может быть жизни как «движения» вперед. На пересечении лирического и публицистического образов формируется поэтика философской сатиры Тютчева, главным объектом отрицания которой становится мир, лишённый духовного единства.

Надо особо выделить, что именно философское стихотворение «Silentium!» определило такое направление в формировании тютчевской поэтики. И его художественная «таинственность» во многом объясняется этим обстоятельством. Но оно «таинственно» еще и потому, что Тютчев здесь стремится выразить поэтический смысл без помощи слова. Получилось как бы два стихотворения: одно со словами, а другое без слов. Определяющий смысл этого «двойного» текста заключен, конечно же, в «бессловесном» стихотворении: мир «таинственно-волшебных дум», если каждый его откроет в своей душе, станет миром духовной памяти, онтологическую сущность которого будет определять только одно время – «время золотое».

Совсем не случайно в поэтике этого стихотворения появляется мотив волшебства («таинственно-волшебных»). Этот мотив роднит поэтический мир стихотворения с миром русской народной сказки, где прекрасное всегда торжествует. Поиск прекрасного определяет и путь тютчевского лирического героя в безмолвные «глубины» собственной души. Открытие прекрасного в этих глубинах ведет лирического героя ещё ладьте – в такой же прекрасный мир природы, символический образ которой был создан Тютчевым в стихотворении «Не то, что мните вы, природа…» (1836). В природе есть прекрасная «душа» – вот определяющий мотив этого стихотворения:

Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык…

Если миновать все подробности полемического сюжета стихотворения, то прежде всего внимание надо сосредоточить на том, как происходит персонификация образа природы. Эта персонификация осуществляется так же, как Тютчев создавал образ лирического героя. Активизируются в основном только поэтические формы, которые раскрывают тайную жизнь «души»:

Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах,
Для них и солнцы, знать, не дышат
И жизни нет в морских волнах.

Лучи к ним в душу не сходили.
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили
И ночь в звездах нема была!

И языками неземными,
Волнуя реки и леса,
В ночи не совещалась с ними
В беседе дружеской гроза!

Не их вина: пойми, коль может,
Органа жизнь глухонемой!
Увы, души в нем не встревожит
И голос матери самой!

Безусловно, полемическое воодушевление захлестывает повествование. И скорее всего поэт не ориентирует философскую полемику на конкретного адресата. Он создает собирательный образ, не лишённый сатирических черт, тех, кто так и не смог открыть прекрасное в своей душе. Отчуждение от прекрасного в себе ведет к враждебному отчуждению и от мира природы.

Вот здесь заключена самая суть романтического конфликта, воплощённого в поэзии Тютчева. Он уже захватывает не только внешний, но и внутренний мир. Поэтому у лирического героя Тютчева появляется двойник – тот герой, который предал забвению прекрасное в своей душе («Живут в сем мире, как впотьмах»). Мир двойника – проза жизни. Поэзия души, как и поэзия природы, для него скрывается во тьме. Конфликт между лирическим героем и его двойником воплощается и с опорой на цветовую символику. Причем именно ту символику («впотьмах»), которая ассоциативно связана с символическим образом смерти.

Воплощение этого конфликта в поэтике Тютчева обретает мистериальный характер. Лирический герой, избавившись от зловещих объятий своего двойника (в этом и заключается смысл тютчевской формулы «Как бы двойного бытия!»), устремляется в мир прекрасной «души» природы, а затем, обретя новую духовную силу, уходит в ту космическую бесконечность, где его давно ожидает «мировая душа». Слияние прекрасной «души» лирического героя с «мировой душой» – высшая ступень в воплощении романтического конфликта. Здесь со всей художественной полнотой реализуется романтический мотив «двоемирия», ибо духовное слияние с «мировой душой» – свидетельство абсолютного отчуждения лирического героя Тютчева от земного мира.

Эта романтическая мистерия Тютчева нашла почти зеркальное отражение в его философии искусства. Суть ее в том, что Тютчев поэтическое искусство определяет как «небесное» творение. Оно приходит «к земным сынам» с вестью от «мировой души» для того, чтобы, духовно примирив всех, вознести человечество к «небесной» жизни, избавив его тем самым от «злой жизни». И только там, в этих духовных высотах, человечество будет неподвластно смерти. В стихотворении «Поэзия» эта философия искусства Тютчева предстанет в форме яркой поэтической декларации:

Среди громов, среди огней,
Среди клокочущих страстей,
В стихийном, пламенном раздоре,
Она с небес слетает к нам —
Небесная к земным сынам,
С лазурной ясностью во взоре —
И на бунтующее море
Льет примирительный елей.

Такой образ Музы-Поэзии живет в тексте и подтексте всех поэтических созданий Тютчева, включая цикл «политических» стихотворений, также в основе «денисьевского» цикла, который стал формироваться в поэзии Тютчева с начала 1850-х годов. Лирическая героиня цикла – Елена Александровна Денисьева, а циклообразующая тема – «роковая» любовь, сметающая все преграды и «запреты». И в бушующие любовные страсти тютчевская поэзия «льет примирительный елей», но внести туда примиряюще-гармоническое начало ей не по силам. Ибо любовь – это «поединок роковой», как об этом Тютчев напишет в «Предопределении» (1852), образующем смысловое ядро цикла. Да и художественное его ядро (трагический гротеск) наиболее полно выражено именно в этом стихотворении.

Трагический гротеск предопределил сюжетное развитие цикла. «Поединок роковой» превращается в доминантный сюжетный мотив, скрепляющий многие стихотворения цикла: «Чему молилась ты с любовью…»; «О, не тревожь меня укорой справедливой…»; «Не говори: меня он, как и прежде любит…», «О, как убийственно мы любим…»; «Я очи знал – о, эти очи…»; «Последняя любовь». В стихотворениях, написанных после смерти Денисьевой («О, этот юг, о, эта Ницца…»; «Утихла биза… Легче дышит…»; «Сегодня, друг, пятнадцать лет минуло…»; «Накануне годовщины 4 августа 1864 г.»; «Есть в моем страдальческом застое…»; «Нет дня, чтобы душа не ныла…»), этот мотив художественно соединен с лирическим выражением сердечной боли утраты и чувства трагической вины.

В «денисьевском» цикле через трагический гротеск создается образ «двойного бытия», который в поэтике Тютчева является «сквозным». Вся онтологическая природа его поэзии предопределена этим образом, который обрел все свойства символа в стихотворении 1855 г. «О, вещая душа моя!..»:

О вещая душа моя!
О, сердце, полное тревоги,
О, как ты бьешься на пороге
Как бы двойного бытия!..

Так, ты – жилица двух миров,
Твой день – болезненный и страстный,
Твой сон – пророчески-неясный,
Как откровение духов…

Пускай страдальческую грудь
Волнуют страсти роковые —
Душа готова, как Мария,
К ногам Христа навек прильнуть.

В этом стихотворении Тютчев, как и во всей своей поэзии, раскрывает вечные законы жизни. Он смотрит поэтическим взором на мир из самых онтологических глубин и передает свое видение в музыке стиха, завораживающее влияние которой пережили многие поэты «тютчевской» эпохи: поздний В.А. Жуковский, А.А. Григорьев, Ф.Н. Глинка, П.А. Вяземский, Н.А. Некрасов, АА. Фет, Я.П. Полонский, А.Н. Майков, Л.А. Мей, А.Н. Апухтин, К.К. Случевский, Вл. С. Соловьев.

scroll